Advertisements
Это весна 42 года. Еще снега было много, и был такой приказ - всему населению от 16-ти до 60-ти лет выйти на очистку города от снега. Когда мы ходили еще на Неву за водой и очереди были, даже за хлебом по талонам были очереди, и очень страшно было ходить, ходили вдвоем, потому что хлеб вырывали из рук и прямо тут же съедали. На Неву идешь за водой - трупы валяются повсюду. Вот тут стали забирать девушек 17-ти лет в НПВО. Повсюду разъезжал грузовик, и девушки подбирали эти трупы замороженные и свозили. Однажды, уже после войны, промелькнуло в одном киножурнале про место такое, это было у нас на Маклино. А в Коломягах было на Аккуратова, около психиатрической больницы Степана Скворцова, и тоже до самой почти крыши сложены были.
Отца мобилизовали на второй день войны, а в Одесском тубинституте, где работала мама, развернули военный госпиталь. Но в начале июля, когда положение под Одессой заметно осложнилась, администрация госпиталя разрешила желающим эвакуироваться.
Мама пошла в "Дом офицеров" и при взгляде на карту ее взгляд почему-то упал на Сталинград. Наверное, потому что этот город находился очень далеко от Одессы, и тогда даже и представить себе было невозможно, что немцы могут туда дойти... Поэтому мы поехали в Сталинград, хотя умные люди сразу уезжали в Ташкент или Самарканд.
И ведь меня самого чуть не съели... Это одна из самых примечательных историй о блокаде в нашей семье. Пока бабушка могла ходить, она носила меня у себя на спине, и в какой-то момент за нами повадилась ходить какая-то тетка, я так понимаю из нашего дома, и откровенно выжидала пока бабушка упадет, чтобы забрать меня и сожрать... Причем, насколько я понял, она ходила за нами не день, не два, а какое-то время, и я хоть и был совсем маленький, но отчетливо помню хищное выражение ее глаз...
Осенью 1941 г. пришли немцы. Хорошо помню, что немцы сразу взяли вилы и тыкали ими сено, искали спрятавшихся, нам было очень страшно, тем более нам говорили, немцы убивают мирных жителей, действительно время было очень страшное, мама одна осталась. В оккупации я работала вот так: у нас выращивали табак, и дети 11-12 лет сидели и складывали табак в ящики, потому что это дети могут делать. Его потом куда-то отправляли. Партизаны приходили по ночам в село, в семье по секрету давали им кушать.
Немцы перед своим отступлением из Алуштинского района гнали перед своими частями наших пленников, а мы стояли и смотрели на такое дело со стороны. И тут один из пленных внезапно выскочил из толпы и спрятался за моей спиной. Конечно, нас было много народу, но немцы с собаками и автоматами, как он смог, не знаю. И тут один пожилой мужчина из наших сказал мне: "Амет, в вашем крае тишина, этого человека забери и спрячь". Я привел бывшего пленного домой, там у меня была забегаловка такая. Я его туда устроил, приносил покушать. Он лежал там примерно 3-4 дня, я караулил ночью, он только тогда выходил.
И в один день осенью 1941 г. учительница нам сказала: "Дети, вы завтра в школу не приходите, мы потом вам скажем, когда приходить снова". А мы такие радостные, что не надо идти. И тут наутро в Зуйский район пришли немцы. Мы глянули, а они не в нашей одежде, вслед за немцами вскоре появились вроде бы советские солдаты, но они ходили с повязками, также молодые татары 18-20 лет носили повязки, там по-немецки было написано "Дежурный по КП".
Вообще, на моей улице Школьной нет ни одного дома, чтобы жившие там люди не пострадали за время войны, кого расстреляли или угнали в Германию, кто на фронте или в партизанах погиб. Моего соседа Володю, также 1928 г. рождения, немцы расстреляли. Его отец коров пас, и вот в Дубках он встречался с партизанами, для них 1942 год был очень тяжелый, он им хлеба булку или две носил. И вот Володька возьми и проговорись другу одному Вовке Фролову, что его батька носит партизанам кушать, наш же отец детям, что не положено, ничего не говорил, а тут такое дело.
Старостой в деревне был местный немец Лешин, но как битва под Сталинградом началась, местные немцы начали удирать в Германию, тогда и староста уехал . Созвали собрание, кто будет? Немцы хотели, чтобы люди выдвинули, односельчане позвали отца моего, т.к. он был в Германии и язык знает, а он же был в партизанском соединении связным. А здесь его старостой сделали.
Распорядок дня был таким: приводили нас утром в 8 часов, в 4 дня мы уже уходили назад в лагерь. Перерыва обеденного не было, кушать не давали, но разрешали минут по 10 передохнуть. За моей работой смотрел мастер, австриец, очень хороший человек, сильно жалею, что его адрес не взяла. Был очень красивым мужчиной, добрым, каждый день не следил за работой, но регулярно...
Приехали немцы и всех согнали в кучу, время на сборы не дали, быстренько, что могли в узелки завязали, и все. После мы пешком шли 7 км до ж/д станции Подсевы. Как только выгнали всех из деревни, тут же мы воочию увидели, как пламя охватило наши дома. Среди нас ходили разговоры, что это все было связано с тем, что жители нашей деревни помогали партизанам. Другой причины не было, чем наша деревня в лесу могла немцам помешать?! На станции нас посадили в товарные вагоны, хорошо помню, что у нас вагон был разделен на 2 половины: в одной стояло 3-4 лошади, в другой находились люди. Не кормили, то, что каждый успел прихватить, тем и питались.
Через некоторое время ведут из комендатуры лысого старика без фуражки, всего избитого, руки завязаны веревкой, спереди кусок фанеры или картона, там написано: "меня повесили за то, что я выдавал немецких солдат и русских полицейских партизанам". И совершили такую казнь: Это был конец 1941 года. Весь народ, который был на рынке, согнали, - все это дело приурочили к базарному дню, когда народ стекается. Его сначала поставили на стол, потом на табуретку, потом ее выбили, и он повис. На самом людном месте! Мне было 15 лет: Некоторое время я не смог сдвинуться с места. Соли я не купил, пробежал 10 километров домой, сам вне себе еще. Мать плачет: "Сама везде буду ходить, никуда больше тебя не пущу".
Был такой штурмовик Ил-2, ильюшинский штурмовик. Надо сказать, не очень удачный, - в том смысле, что он не очень был устойчив. Когда завязывались бои с истребителем, он часто срывался в штопор. И вот я решил "вылечить" этот штурмовик для того, чтобы лётчик мог спокойнее на нём воевать, крутиться с теми же истребителями противника и не срываться в штопор. Я придумал такой контрбалансир, это был отдельный агрегат, который должен был включаться в систему управления самолётом. И собственно для того, чтобы его поставить, надо было просверлить несколько дырок, несколько болтов поставить - и всё. Но шла военная программа, и никто не брал на себя ответственность поставить лишний болт.
Уже где-то в году 48-м у нас, кстати, был такой случай. Меня папа всегда учил так: "Если кто-то пришел попросить или еды или денег, ты обязан ему хоть что-нибудь, но дать. Пусть даже он обманывает, не важно, это его грех, но подай ему обязательно". В те годы немцы часто ходили по домам попрошайничать, это никого не удивляло, вот венгры, кстати, никогда этим не занимались, ни разу такого не видел. И вы не поверите, но мы немцам всегда подавали: А в тот раз я пришел с моря, и отец мне рассказал. Пришел просить еды один немец. Морда такая наетая, ну форменный эсэсовец, которому если волю дать, то он нас всех бы расстрелял, но папа ему все равно что-то дал...
Мы были голодными, и младшей сестричке Люсе надо что-то дать. Летом я подходила близко к заграждению, собирала так называемую заячью кисличку, чтобы нажевать в тряпочку, чтобы она сосала. Финский солдат насмотрелся, что я делаю. На следующий раз принес мне 2 шт. галеты, сахарину и зовет: "Тюття! - ком", жестом показывает, чтоб я подошла. Он бросил мне через проволоку, я забираю, Люсю на руки и убегаю в барак, накормлю её и оставлю немного показать маме, где взяла. Но недолго продолжалась такая лафа. Остальные дети со мной идут и просят: "Анна мина лейба" - это означало: "дай мне хлеба".
Но вообще, та первая военная зима далась нам очень тяжело... Папа мой был здоровый как трактор, но очень тихий и скромный человек, зато мама у нас была очень умная, боевая и деятельная женщина, поэтому в нашей семье командиром была она. И вот когда настали такие тяжелые времена, то папа часть своего и без того скудного пайка - 400 граммов хлеба отдавал нам... В эту зиму он очень ослабел, и умер фактически от голода у нас на руках... А моя мама была настоящей еврейской женщиной, вся такая пышная, так от голода на ней платье болталось, как на палке... Я пару раз ходил в военкомат: "Возьмите меня...", но меня не брали.
В батарее у нас отдельная землянка была, трактора все были закопаны в землю, замаскированы. В землянке был установлен здоровый бак, днём и ночью в зимнее время в нём грелась вода и масло. Для того, чтобы во время тревоги быстро заливать кипяток в трактор, чтобы он завёлся. Трактор заводился уже со стартёра. Была рукоятка, помогали. День и ночь воду эту грели, маскировали технику свою. Артиллеристы там свои орудия маскировали, а мы свои трактора в котлованах.
Меня каждый день вызывали на допрос и били, особенно они любили один «трюк»: привязывали к кушетке лицом вниз, и через дощечку били молотком по пяткам, а моего брата сажали на скамейку и заставляли смотреть как меня бьют... У меня до сих пор от этого ноги болят, а тогда я даже ходить не мог... Просидели мы там где-то месяца два, но перед самым приездом короля Михая и диктатора Антонеску румыны «почистили» тюрьмы... Тех из арестованных, кто казался им подозрительными и опасными, они уничтожили, а часть отпустили...
И меня поразил случай в конце войны, когда я увидела, как молодой фронтовик нес на руках маленькую девочку, видно свою дочку, и предлагал ей шоколадную конфетку, а она отталкивала ее: «Я не хочу, она черная»... Бедный ребенок, даже не знал вкуса шоколадных конфет, а ведь мы, например, до войны брали у родителей мелкие монеты со сдачи, покупали себе разных конфет, и все-вместе пробовали какие вкуснее... Что и говорить, в годы войны люди столько горя и страданий натерпелись...
А по дворам в это время метались немцы, которые стремились вырваться из города. Я лично видела как немцы бежали, и даже бросали свое оружие. Многие из них были полураздеты, растеряны, и они даже стали обращались за помощью к нашим людям, умоляли, чтобы те помогли им спрятаться... Но я не помню, чтобы хоть кто-то им стал помогать, хотя вы не поверите, несмотря на все то горе, унижение и страдание, которые они нам принесли, но видя их в таком положении, у меня появилось какое-то чувство жалости к ним... В какой-то мере я понимала, что их тоже заставляли воевать, что это тоже люди...
Ещё в субботу вечером 21 июня родители собирались со мной и сестрёнкой поехать на следующий день отдохнуть на правый берег Невы. Там был громадный парк, одно из наших любимых мест. И вдруг в пять часов утра раздался стук в дверь. Отцу принесли повестку в военкомат. Он был удивлён, но мы и предположить не могли, что началась война. Поэтому отец, посмотрев на повестку, сказал нам:
– Наверное, ошибка какая-то. Вы собирайтесь, я скоро вернусь!
Но домой он так и не пришёл...
Все одинаковы. Это вот когда стало отношение то, в каком году, да уж не та и давно. Также и мы. Вот нас приравняли к ветеранам войны. Да нас никто и не считал, что мы тыловики, работали. Что вся война выехала на нас, подростках. Вот, считай, всю войну мы вытянули. Ведь надо кормить было всех, поля то засевать надо, убирать надо. Это все вот мы, все подростки. Вот такие, как мы, работали.
А на нашем огороде советский летчик был похоронен – в 1941 году был воздушный бой, у нас в каких-то 10 метрах в гряды самолет упал. Летчик на парашюте падал, кричал: «Спасите!», а где ж спасешь. Он летел низко, видно, парашют зацепился, и его откинуло так, он весь в ремнях был, когда стали пули разрываться, пулеметы у немцев такие были, ему попало сюда, в висок, так мозги и вышли.
Когда все тела подобрали и увезли, люди стали всеми силами скалывать лёд. Это было изнурительно. Изголодавшие, ослабевшие жители, которые вышли на уборку, казалось, с трудом долбили небольшими ломиками наледи. Работа была тяжёла, но, что самое странное, не было умирающих от этой изнурительной работы. Думаю, держались на внутренних силах.
Хлеба нам давали 500 грамм, кажется. Он был очень тяжелый, вроде как не из муки. Его прямо горячим отрезали. Возьмешь кусочек и до дома не доносишь - пока идешь весь съешь до крошки. Я думала: а какая разница, когда я его съем? Помню, была у нас такая Инна. Так вот она вообще одна жила, есть ей было нечего – по карточкам очень мало давали, она стала опухать и попала в больницу.
До фронта было далеко, и добираться до него я решил на поезде. Для этого мне пришлось пройти пешком сорок километров до станции Елизаветинка. Что дальше? Я не знал, в какую сторону ехать, но был уверен, что в такое суровое время все поезда движутся в направлении фронта. В результате я влез в первый же попавшийся товарный поезд и поехал… в Алтайский край.
Ни у кого ничего не было. Тетя наша была очень бедной, у нас вообще ничего своего не было. Другие жили также. В то время ни у кого не было возможности помогать односельчанам. Поэтому и не помогали.
А какое у меня может быть отношение, если немцы во время войны наших людей жгли. В деревню Белое, что в моих родных местах, четыреста человек согнали, закрыли в сарае и сожгли, даже за сорок километров крики были слышны. Издевались они как могли.
Жили мы в бараках. Там не было даже перегородок, ни шкафчиков, ни какой мебели не было вообще. Люди помогали друг другу, чем могли. Питание тоже было скудным. Родители старались отдать лишний кусочек хлеба, несмотря на то, что постоянно недоедали сами, и им еще приходилось работать. Тем не менее, очень много детей умерло от голода.
Помогали люди. Потому что немцы все разграбили, когда пришли. Собрали евреев, заставили их выкопать, ров расстреляли из автоматов, они в этот ров попадали и немцы их землей закидали.
Мама говорит: «Если бы я знала, что муж Иван, живой, то поехала бы в Россию. А если бы знала, что не живой – осталась бы здесь. Кто знает, вдруг мы останемся, а отец там один, живой?» Я очень хотела остаться там. Мы были в 40 километрах от Швеции. Мы, двое старших, даже хотели убежать.
Учитель с нами поговорил, потому что он видел, что мы встревожены, неспокойны, - у многих были родственники на фронте, а это враг. И он нам сказал: «Дети, поймите, мы живем при новой власти. И эта власть враждебная нашему советскому строю, но в данном случае мы как пленники здесь, и мы вынуждены подчиняться их законам. Если даже они нас заставят учить закон божий, мы будем вынуждены даже это учить. Запомните, дети, наши все равно вернутся».
Три раза мы выходили из окружения. Радуемся, а нам говорят: «Чего вы радуетесь? Мы сами в окружении. Вы из окружения в окружение попали». Потом все-таки мы четвертый раз хотели прорваться ночью, между грядками картошки. И вот там, в картошке, меня ранило в ногу, как раз под колено… В этот раз мы не сумели вырваться из окружения.
Мы в каждом немецком солдате видели оккупанта. В нашей деревне у меня было два ровесника, и вот мы собирались идти в партизаны. Достали три гранаты- «лимонки» (не помню, где мы их достали). «Оружие у нас уже есть, пойдем партизанить». Землянку в лесу построили, продукты туда завезли. На стенах написали по-немецки: «Наше дело правое, мы победим!»
Мы останавливались, и один парень упустил лошадь, распряг попить. Ведер не было, была воронка от снаряда в глиняной почве. Он упустил, - и лошадь упала туда. Потом пробовали и немцы оттуда вытаскивать, - но не вытащишь. Сильная такая была лошадка, но сколько не барахталась, так и утонула… И тогда его начали бить сапогами, - и тоже туда...
Вечером 26 июня вдруг завыли сирены МПВО. По радио раздались сигналы воздушной тревоги. Раздались гудки паровозов и заводские гудки. Мы спрятались в щель. Вскоре послышался гул самолетов, а потом звуки взрывов. Бомбили что-то в районе вокзала и у Дома специалистов. Вскоре бомбежка закончилась. Мы вернулись домой и легли спать. О том, какие последствия были у этой бомбардировки, я не знаю. Следующие дни горожане и мы, в том числе, на ночь уходили в деревни – боялись попасть под бомбы. Помню, что наша семья ночевала где-то у Рославльского шоссе. Ну а утром все возвращались в город.
Заходит к нам и в сарай. Я лошадь не давать. И мы сцепились. Он кричит: «Застрелю». Я за руку. Он небольшого роста. А я этому времени имел определенную силенку, начал его скручивать. И тут мама вышла. Мама, как увидела: «Вань, Вань, прости его, не надо, не стреляй, он у нас дурной». А я лошадь не даю. Мама оттащила меня. Он схватил лошадь и уехал. А отец-то там у управления был. И его арестовали и повезли в райцентр. А полицейский с ним провел разговор: «Как фамилия твоя, дедок?» – «Булгаков». – «А Ефим Булгаков тебе не родственник?» – «Это мой старший сын. А что?» – «Мы с ним вместе служили в Ленинграде. Слушай, отец, оттуда же не возвращаются. Я тебя сдам, а оттуда ты не вернешься. Беги домой. А я там отчитаюсь».
Это было рано утром – часов в 6 утра (Одессу освободили 10го апреля 1944)! На Гоголя мы тогда были. Вошли к нам во двор – такие бедные, такие грязные, такие голодные, такие страшные! Ноги в каких-то обмотках! Ни конечно кто что мог – повытаскивали все продукты какие были, кормили их. Вот так я помню первых. Солдатики наши. А вообще – война есть война. И при наших было опасно, и при румынах.
На станцию мы пришли ночью. Эшелонов было много, но все они были до предела забиты людьми. Люди висели на всех выступах вагонов, куда было возможно поставить ногу и зацепиться за что-нибудь рукой. Многие сидели на крышах. В таких условиях мы и ехали большую часть ночи.Тем удивительнее, что пригород Ленинграда, когда мы, наконец, до него добрались, ещё не чувствовал ужасов войны. Там мы сели на электричку. У нас уже не было ни обуви, ни каких-то вещей: всё побросали, нести что-либо было тяжело, столько дней ведь не ели. Доехав до Варшавского вокзала, дальше мы добирались на трамвае. Все видели, в каком мы состоянии, и у нас нигде не спрашивали билеты.
Вот открыли эту амфиладу комнат, я помню, что в это время солнце ярко осветило через огромное окно детей, которые не могли ходить. Их снимали с кроваток и они ползли в этот зал, чтобы посмотреть на новогоднюю елку. Эту страшную картину войны я ясно вижу в памяти - беленький мальчик у которого ножки, как обрубки, нет ступней, волосики такие беленькие - солнце просвечивает, сам как ангелочек. Страшно было видеть этих детей-калек. Вот это апофеоз войны. Страшно. Никогда мне не забыть этого мальчика.
Когда началась эта перестройка, казаки подняли головы, одели старую форму, а я шла в магазин рано утром, и мне навстречу шел казак. Я оторопела, испугалась, как в войну, несмотря на то, что я была уже пожилым человеком. Я испугалась! Он идет навстречу и говорит (а это был день выборов): «Доброе утро, бабушка. С праздничком вас». Я поздоровалась, думаю, может быть, он и хороший человек, но было неприятно, что он был в этой казацкой форме. Мы их очень боялись.
Когда я пришёл в свой двор, там тоже плакали многие женщины, потому что у всех их были сыновья или призывного возраста, или уже в армии. Однако уже к вечеру жизнь продолжалась, как будто ничего не произошло. Даже некоторые за город поехали, но большинство осталось дома.
Начало войны ещё не казалось чем-то страшным. В нашей деревеньке с героическим названием Бородино, находившейся в пяти километрах от Вязьмы, многие узнали обо всём только к вечеру. Радио в домах встречалось редко, не было его и в нашей семье. А те, кто в этот день ходил в город, узнал о начале войны, но напугало это далеко не всех.
Чем дольше продолжалась блокада, тем больше отступали от учебных планов. В конце концов, всё свелось к тому (я имею в виду, уже к ноябрю-декабрю), что один преподаватель (по-моему, преподавал он физическую культуру) собирал нас. Было нас человек 15 молодых людей всего лишь. [Преподаватель] рассказывал нам о военных событиях. Больше всего времени уделял он гастрономическим вопросам. Т.е. голод, который начался уже в октябре, в ноябре, декабре уже определённым образом влиял на психику
Жили мы по-разному, мама работала, а детей было пятеро. И голод видели и холод. Норму небольшую, когда получишь, туда всё что можно намешивали, чтоб только больше получилось. Ели мы клевер и травы разные, всё примешивали к муке, которую финны выдавали. Хотя финны нам больше норму галетами выдавали. Мать нам выкупала, но разве на пятерых нам хватало? Хорошего не было.
Все люди голодные были, ничего не было у нас, никакого запаса не было. Помню, жили мы в Шуньге. Так в первое время пригласили всех, переписали, зарегистрировали. Помню, давали муку какую-то нехорошую, говорят, с примесью бумаги. А нам негде печь, мы по шесть семей в одном доме жили. Они [финны] за всеми наблюдали, чтобы мы никуда не убегали. А тут как вода кругом, так не убежишь в нашем районе.
Зимой на работу ходить было близко, так ходили пешком. Под снегом ничего не видно – а было болото, очень сырое. Весной снег растаял, и вода... А дорога была сделана лежневка [Лежневка – дорога, сделанная из двух параллельных бревенчатых рядов по ширине автомобильной колеи]. Были настланы бревна, и бревна тоненькие, и [до войны] заключенные волочили по этим рельсам вагонетки с лесом.
Мне почему-то запомнилось, это был… январь, погода морозная, снежная, солнце на улице, мы в Сенной губе жили, сидели на печке, бабушка, Аля (сестра), маленький мальчик, брат, был. Мама с дедушкой пилили дрова под окошком. И вдруг смотрим в окно: [финны] в белых халатах подошли, что-то говорят, руками размахивают, потом зашли в комнату, по фински говорят, что тут дети и что-то ещё, и ушли.
На работу гоняли в любую погоду, если мы возмущались, то охранники нас наказывали – заставляли мыть туалеты. Охранники ловили рыбу и заставляли нас чистить и жарить им ее. Мы ее однажды остались готовить одни в их доме. Я готовить не умела, пожарила, как могла, оставила и ушла. Ждала наказания, что плохо приготовила, но они ничего не сказали.
Но жили мы неважно, плохо жили. Хотя и проволоки колючей не было, всё время у нас дежурили финны, в лес даже за ягодами не разрешали ходить, думали, что мы там в какую-то связь с партизанами вступим. Кстати у нас партизанов не было на Шатровщине.
© I Remember 2000-2006
Design: Panzerknacker